Лазарева суббота. Расказы и повести - Страница 31


К оглавлению

31

Подруга осталась у ограды стоять «на стреме», а Анька боязливо через пролом в стене пробралась в храм. Там было сумрачно, лишь в узкие пустые проемы окон под сводом лился свет, выхватывая остатки осыпавшихся фресок на голых кирпичных стенах. Геройски преодолев на своих «шпильках» кучи мусора на полу, Анька оказалась напротив алтаря, достала приготовленные накануне две свечи и зажгла их.

Язычки пламени робко, грозясь погаснуть, трепетали на сквозняке, а Анька, глядя на них, шептала:

– Витя, любимый… Оставь меня!

Что поделаешь, если сказка давно кончилась.

Без веры

1

Афанасия Николаевича Сальникова не переставали мучить во сне кошмары. Не одну ночь кряду, стоило ему лишь прикрыть глаза – и, как живой, вставал Павел. Можно было делать что угодно: ущипнуть себя нещадно, попытаться пальцами силой разлепить веки – ничто не помогало. И еще ладно бы был старший брат – кровь с молоком, как в молодости, но нет – обросшее щетиной лицо его было изможденным, в кровоподтеках, а в широко раскрытых глазах стыл страх.

«Братка, да как ты мог? За что?» – беззвучно шептали разбитые, распухшие губы Павла.

Афанасий Николаевич поспешно опускал глаза, и взгляд его упирался в вороненый наган, зажатый в руке. Немного позади Сальникова стояли вооруженные не то солдаты, не то чекисты, но стрелять в жалкую скорченную фигуру брата, жмущуюся к краю отверстого черного зева ямы, назначено было именно ему. Те, другие, подступив ближе к Афанасию Николаевичу, дышали ему в затылок, давили под ребра стволами своих наганов, давая понять, что если он сейчас не выстрелит, то сам будет немедленно вытолкнут к брату на край ямы. У Сальникова, вставая дыбом, зашевелились на голове остатки волос; еле двигая непослушным, немеющим от страха языком, он забормотал: «Я не хочу! Я боюсь! Я не хотел этого, Павел!» и… торопливо давил пальцем на револьверный спуск, просыпаясь с истошным воплем…

Стоило Сальникову помянуть старшего брата, как кто-то, облаченный в черную мрачную одежду, появился возле его дивана. У Афанасия Николаевича сердце екнуло – Павел! Он стоял и усмешливо-жестко щурил глаза.

Нет, помнится, в тот далекий год они были растерянные, жалкие…

* * *

Запоздалая весна топила в грязи улочки Городка, и ошметками глины был обляпан весь зипун Павла, будто брат во все лопатки удирал от кого-то по дорожной колее. Павел тяжело и хрипло дышал, хмурясь, вяло подавил Афанасию руку и, не скидывая зипуна, наследив по полу сапогами, прошел в передний угол и с маху плюхнулся на стул.

– Как жизня? – спросил без интереса и, не дожидаясь ответа, тряхнул взлохмаченной головой. – Продрог я… Выпить чего держишь?

Водку Павел выцедил медленно, сквозь зубы, уткнул нос в ломоть хлеба, согнулся над столом, передернул плечами. Не дожидаясь приглашения, наполнил стакан снова.

«Не иначе, Пашка с похмелья. Притом с жуткого, – решил Афанасий. – Ишь, как харю-то перекосило. Вроде и не увлекался шибко. Что-то у него неладно…»

Павел был уполномоченным по коллективизации и председателем «тройки» в Загородковской волости, самой большой в уезде.

«Лют Панко-то Сальников, лют!» – подслушал однажды Афанасий разговор двух подгулявших загородковских мужичков.

Соседям Сальникова они, видимо, приходились родственниками, собирались после гощения ночевать и выбрели из дому покурить махры. Афанасий, как раз, за дровами вышел и, прижимаясь к забору, прислушался к их пьяному и оттого слишком смелому бормотанию. Шпарили мужики без оглядки:

– Сколь крепкого хозяина этот Панко извел! «Твердым» заданием обложит, как удавку на шею наденет. Иной вывернется еще, разочтется, а ему вскорости – еще больше. И – каюк! Самого в тюрягу, семью на высылку. Как его иные мужики упрашивали, в ногах валялись, а Панко этого не сдвинешь, не прошибешь!

– Вырвем у кулака шерсть и яйца – и точка! – другой мужичок подхихикнул. – А верно, что его и пуля не берет?

– Как заговоренный, дьявол! Два раза покушенье делали – и хоть бы царапина! Ни Бога, ни черта не боится!.. Мужиков, вона, из села Середнее сбегло несколько от колхозу в лес. Укрылись в зимовье, видать, лихое времечко сбирались пересидеть. А куда ни кинь – жрать охота. Домой к семье по ночам ползать – сцапают. Вот и стали мужички на большую дорогу выбираться. Глядишь, обоз какой подкараулят, лопанины-то всякой немало из деревень в город везут. Может, и брали-то с возу чего, только чтоб голод стешить, однако, бросились власти тех мужиков искать. Рыскали-рыскали по лесам, да все без толку: ребята ушлые, схоронились хорошо. И, поди ж ты, Панко выследил! К зимовью подкрался, дверь распахнул! И пока мужики рты разевали, он – наган на стол: дескать, сдавайтесь подобру-поздорову, я – Павел Сальников!.. Сдались, куда денешься…

Прозябший Афанасий, вслушиваясь в слова мужиков, сгорал от черной зависти к брату. Лих, Пашка!..

* * *

И вот не столь уж и много времени с того подслушанного разговора минуло, и Пашка сидел перед Афанасием пьяный, лицо его с ранними морщинами на лбу и возле глаз страдальчески кривилось:

– Надломился я, Афоня! – он уронил голову на сжатые перед собой на столе кулаки, голос хрипел и дрожал. – Впервые в жизни струхнул, в коленках ослаб!.. Чин-чинарем определил я трех мужиков с семьями на высылку, а они об этом откуда-то до поры узнали. Подкараулили на волоку. Ночь накануне я не спал, сморило по дороге, в седле аж задремал. Поначалу подумал – сам с коня упал. Хотел на ноги вскочить, а уж один вахлак на мне верхом сидит, руки выламывает и ремнем вяжет, да еще двое подле с топорами стоят. Говорят: «Узнали мы от верного человека, что ты и нас надумал извести, как злейших врагов. Какие ж мы враги? Один, вон, красноармеец бывший и другие своим хребтом достаток добывали. Одно лишь горе ведают люди от тебя… И посему надумали мы над тобой суд-расправу учинить. Молись Богу, коль еще веришь в него!» Отошел мужик немного, обрез на меня наставил, затвором клацкнул. И все во мне ровно перевернулось, вся жизнь перед глазами промелькнула… Жена, дочки прямо передо мной будто очутились, заулыбались жалостливо так… И знаешь, на колени упал… – Павел заскрипел зубами. – Мужики, говорю, пощадите, не убивайте! Дочерей, говорю, пожалейте, ведь трое их у меня, да и баба опять на сносях! Себя не жалко, а они сгинут!

31