Лазарева суббота. Расказы и повести - Страница 50


К оглавлению

50

– Вы к этому ироду? – спросила. – Плох, кончается… От родни все пенсию под подушку прятал. Как задремлет, те деньги стащат. И в квартиру худую к нам из хором его выпихали…

Старушка шелестела и шелестела языком, едва можно было разобрать слова. Щелкнула в замке ключом, отворила дверь.

– Я-то тут обихаживаю его, обдрищется когда. Живой человек все-таки…

Из нутра квартиры шибануло затхлым запахом старости, властвовало там запустение: толстый слой пыли лежал на всем, косо висела линялая штора на окне, лишь вокруг кровати, громоздящейся посреди комнаты, натоптана светлая дорожка следов.

В обтянутом желтой кожей живом скелете на грязной постели трудно было узнать прежнего румяного крепыша Акима Воронова. Он тоже узнал ли владыку Серафима: большие черные угли глаз на усохшем до костей лице оставались неподвижны, безучастны. И все-таки что-то едва уловимое мелькнуло в них, а лицо перекосило судорогой то ли боли, то ли отчаяния.

– Не крещеный, видать, был, что такие лютости церкви вытворял. Язык-то бы не отнялся, так бы покаялся, может, отпущения грехов попросил. Страшно, поди, пред Господом-то предстать… – не умолкала старушка-богоделка. – Надо бы его вам окрестить. Или крещен он родителями-то в детстве, да только прочно запамятовал о том?..

– Да, не ведали, что творили! – владыка размашисто перекрестил лежащего. – Прости им, Господи!..

На улице, на чистом воздухе, стало легко, свежо. Владыка вздохнул: завтра последняя его на епархиальной кафедре божественная литургия, последний совершаемый им чин хиротонии. И последним, посвященным им в сан священнослужителя, будет Руф Караулов, сын того самого иерея Петра, благодаря которому немало горького когда-то пришлось хлебнуть…

Но ведь покаялся отец Петр, дождавшись тогда Серафима в глухой темной аллее за храмом. И куда пропал потом, никто до сих пор не ведает. То ли сгинул где на чужой стороне, то ли в иноки подался грехи замаливать.

Пусть теперь сын его Богу и людям послужит…

10

Шибаленку копаться в горах хлама на острове скоро наскучило. Жалился он на жуткие боли то в спине, то в голове, а то и еще где, норовил с видом страдальца поваляться и погреться подольше на солнышке, но пуще – нес без умолку всякую околесицу, пересыпая ее просоленными словечками и заставляя брезгливо морщиться профессора и криво ухмыляться молодых.

Потому оказался вскоре Коля в подручных у кашевара, одинокого бобыля из прибрежного села. Тот тоже на старости лет вернулся в родные края, с разницей только, что профессор почти всю жизнь прожил в Москве, а кашевар «кантовался у хозяина» на суровом Севере. Шибаленок с боязливым почтением косился на вытатуированные синие перстни на его пальцах, заглянув в ощерившийся фиксами его рот, беспрекословно мчался рубить дрова или послушно заседал чистить картошку. Впрочем, кашевар больше что-то делать Колю и не заставлял. Сварганив обед, он уходил с удочками на дальний утес, Шибаленка от себя не отгонял и, сосредоточенно глядя на поплавки, хмыкал в ответ на все того побасенки.

И Коля рад-радешенек: это тебе не в кирпичных завалах неведомо зачем день-деньской ковыряться. Тут слушает тебя старый блатарь вроде б и с интересом и еще довольно подхохатывает. Вот только со взглядом его – исподлобья, черные зрачки глаз, точно сверла, до донышка душу достают – лучше не встречаться…

Однажды болтал, как обычно, Коля, да и похвалился: дескать, батюшке-то Павлу он – друг самолучший, что бы с ним ни приключись, тут же примчится отец Павел на выручку.

– К тебе, фраеру?! – усомнился кашевар. – Да нужен ты ему сто лет. Они, попы, до бабла жадны, а у тебя, как у латыша – хрен да душа.

«Сам ты хренов… атеист! – подумал Шибаленок, но вслух ничего сказал.

Что там Коля задумал, что с ним случилось, но на другой день кашевар пришел к палатке реставраторов встревоженный:

– Слышь, начальник! – обратился он к профессору. – Там у меня этот придурок, напарник мой, в натуре загибается!

Шибаленок и вправду лежал в лачуге на куче тряпья и страдальчески кривя рожу, прижимал сложенные крестом руки к груди.

– Хватанул наверно втихаря какой-нибудь сивухи у старух… Утром мы с ним плавали в село за продуктами. Может, проспится? – предположил кашевар.

– Да тут что-то серьезное… – склонился над жалобно постанывающем Колей профессор и попытался разобрать его шепот. – Что, что?! Отца Павла зовет! Тут фельдшера, пожалуй, надо!

– Нет! – еле слышно прошептал Шибаленок. – Отца Павла… Хочу исповедаться и причаститься.

– Так не поедет, поди, поп-то! Что с этого чушка возьмешь! И не по суху еще добираться. Вон, какой ветерок по озеру тянет, – засомневался кашевар.

– Что ж! Позвоним! – решил профессор, доставая мобильник…

Подплывающую почти в сумерках к острову лодку заслышали по стуку мотора. Уже можно было различить на ее носу нахохлившегося в рыбацком плаще отца Павла и Руфа на корме. На мелководье малоопытный кормщик неосторожно подставил разгулявшейся волне борт, и посудина перевернулась.

Руф вынырнул, отплевываясь, махнул было на «саженках» к острову, но опомнился, закружился на месте, а потом и вовсе легко достал ногами дно – воды только по горло. Увидел неподалеку от себя черное осклизлое днище лодки и… все. На острове перестали орать и бестолково бегать по берегу, кто-то уже плыл навстречу.

Руф громко позвал отца Павла, хлебанул воды. Его, подхватив с двух сторон, ребята-реставраторы повлекли к берегу. Позади еще плескались, ныряли.

На берегу, трясясь от холода и недавнего страха, Руф увидел, наконец, что и отца Павла островитяне вынесли из воды, стали делать ему искусственное дыхание.

50