– Теперь я святой!..
Так и прозвали его – Коля Святой.
Длинноносый, в очках, чиновник по фамилии Голубок был уполномоченным по делам религии при райисполкоме.
Времена наступили уже горбачевские, и, в отличие от своих предшественников, Голубок настоятеля храма в городке не притеснял, незаметно работал в своей конторе, а на воскресных службах – скромно стоял в уголке возле свечного ящика.
Скоро необходимость в уполномоченных вместе с самой властью отпала, Голубка вроде бы как отправили на пенсию, но в храме он появлялся неизменно и стоял все на том же месте.
«Не иначе, уверовал в Бога!» – решил про него батюшка и даже хотел поздравить его с этим радостным событием.
Но Голубок потупился:
– Я, знаете ли, захожу к вам… по при– вычке.
Бабулька тащит батюшке связку сухих позеленевших баранок:
– Хотела вот поросенку отдать… Да ты возьми! Хоть помолишься о мне, грешной!
У казначея осторожно интересуются насчет премиальных накануне праздника – Пасхи.
– Вот посмотрите сами, сколько у нас при храме работников! – с укоризною трясет дородная бабулька листом ведомости на зарплату со списком фамилий перед просителями. – И всем подай! А прихожане много ли приносят…
Через полчаса за обедом в трапезной казначей заводит разговор о юбилейном концерте Аллы Пугачевой:
– Это же моя любимая певица! Жаль, концерт по телику полностью посмотреть не удалось, в двенадцать ночи надо было молитвы вычитывать. А как там Филя выступал…
И суровая бабулька умильно закатывает глаза…
Вот когда надо бы было о премии выспрашивать!
Благообразного вида старушонка священнику:
– Ой, батюшка, хотела бы причаститься да все никак не получается!
– Иди на исповедь! – отвечает ей молодой батюшка. – Знаешь, что в Чаше-то находится?
Старушонка хитро поглядывает, почти шепчет заговорщически:
– Знаю… Да только не скажу.
– Евангелие читаешь? – продолжает допытываться священник.
– На столе всегда лежит, – ответствует бабулька.
– Так читаешь?
– Так на столе-то оно ведь лежит!
– Много грехов накопила?
– Ох, батюшка, много-много! – сокрушенно всплескивает ручками старушка.
– Перечисляй тогда!
Бабулька задумывается, вздыхает вроде бы как с огорчением:
– Да какие у меня грехи? Нету…
Ильич стоит на пьедестале к храму боком, с пренебрежением засунув руки в карманы штанов и сбив на затылок кепку. Маленький, в свой натуральный рост, выкрашен черной краской.
Храм в нескольких десятках метров от статуи, в старой рощице, уцелел чудом на краю площади в центре города. Всегда был заперт на замок, окна закрыты глухими ставнями.
Однажды в его стенах опять затеплилась таинственная, уединенная от прочего мира церковная жизнь…
А на площади возле Ленина разместился луна-парк с грохочущей день-деньской музыкой. И прямо перед вождем мирового пролетариата поставили большую, ярко раскрашенную карусель. Только дети почему-то не полюбили на ней кататься. Визжали и дурачились на этой карусели молодые подвыпившие женщины, а со скамеек возле постамента, опутанного гирляндой из разноцветных мигающих лампочек, им орали что-то пьяные парни с коротко стриженными, в извилинах шрамов, головами и в несвежих майках, обтягивающих изляпанные синевой наколок тела.
Не думал я, проходя мимо них на службу, что нежданно-негаданно эта компания, спасаясь от жары или вовсе теряя ориентир во времени и пространстве, ввалится в храм…
Мы служили на Троицу литию. Вышли из зимнего тесного придела в притвор напротив раскрытых врат просторного летнего храма, выстывшего за долгую зиму и теперь наполненного тяжелым влажным воздухом. Из окон под куполом пробивались солнечные лучи, высвечивали, делая отчетливыми, старинные фрески на стенах.
Парней, пьяно загомонивших, тут же выпроводили обратно за порог бабульки-смотрительницы. Но один из них, в ярко-красной майке, загорелый до черноты, сумел обогнуть заслон и, покачиваясь, пройти в гулкую пустоту летнего храма. Возле самой солеи, у царских врат, он бухнулся на колени и прижался лбом к холодному каменному полу. Старушонки, подскочив, начали тормошить его, чтобы вывести, но батюшка махнул им рукой: пускай остается!..
Торжественно, отдаваясь эхом под сводами храма, звучали слова прошений ектении, хор временами подхватывал стройным печальным многоголосьем: «Господи, помилуй… Господи, помилуй!..» В эту симфонию вдруг стали примешиваться какие-то звуки. Мы прислушались. Это же рыдал тот стриженный в майке. Бился головой о край солеи, просил, умолял, жалился о своей, скорее всего, несуразно и непутево сложившейся жизни. Что творилось в его душе, какое скопище грехов рвало и кромсало ее?
Вот он утих и лежал так ничком на полу до конца службы. Потом бабульки помогли ему подняться и повлекли к выходу, умиротворенного, притихшего, с мокрым от слез лицом.
А молодой батюшка, вздохнув, сказал:
– Проспится в кустах под Лениным и все свое покаяние забудет. А жаль.
На заре Советской власти в моем родном городке тоже предавались всеобщему безумию – переименовывать улицы. Прямо пойди – Политическая, вбок поверни – Карла Маркса.
Проходя по центральной улице, спросил я у девчонок из местного сельхозколледжа: знают ли, в честь кого названа улица Розы Люксембург?
Те хихикнули:
– Да в честь какой-то международной…
А уж кто такой по соседству Лассаль, не каждый здешний учитель истории наверно ответит.